Генрих Батц. Глава Тайноголосье


 

                                                     Гореть тебе, не сгореть*

                                          Из романа-хроники  «Торг Сивиллы»

              (Сполохи)

 

… Белые ночи мои! Исповедальня, выпестованная воспоминаниями и надеждами в пору зимних всполохов.

… Рвутся они из глубин памяти … эти простые истории-сполохи, из которых складывается и состоит мир.

(Автоэпиграф из  Пролога к роману)

 

Ночь. Низкие звёзды и распластанный Млечный Путь. Речные струи позванивают, разбиваясь о выступающие камни. Костёр светит и ласково греет, тихо, без искр. Оранжевой кистью пламя вычерчивает контуры сурового профиля моего провожатого. Крупный прямой нос, густые, слегка вьющиеся волосы, неряшливо ниспадающие на крутой высокий лоб; редкие усики над пухлыми губами  и заросший подбородок. Что-то из древности проглядывает не кричащей мудростью, чем-то добрым, всепрощающим веет от этого мужественного профиля, изборождённого глубокими морщинами. Но молодо светятся в полуприщуре впалые глаза, повидавшие немало лиха на своём веку.

Эта ночь, река, костёр и профиль с какой-то магической силой унесли меня в далёкое-далёкое прошлое. Вероятно, такие лица служили образцами для высекания идолов, которые  и сегодня ещё смотрят на нас из забытых историй веков в молчаливой печали, как на  обречённых.

Мои мысли, вероятно, передались соседу, потому что он заговорил почти о том же.

- Не-ет, сын, как ты ни мудри, как ни суди-ряди, а что-то всё одно есть. Оно есть, и оно тут, с нами. – Старик проделал широкий жест, давая тем самым понять, что ОНО рядом.- Мы его не видим. Оно не показывается, но оно есть. Навроде ничо, никак, совсем, а оно всё же здесь. Здесь…

Заметив веселинки недоверия на моём лице, он пожал плечом и после небольшой паузы в раздумье продолжил:

- Оно и понятно: нонче ничо не признают – ни в бога, ни в дьявола не верят, вот оно и не приходит. А раньше-то оно тоже частенько являлось, многим. Да и сами люди – чего греха таить – много чего знали и могли. И колдуны, и ведьмы были. Это точно. Кого присушат, кого сурочат. Всяко было. И оно было.

Старик снова умолк, задумавшись, вероятно вспоминая что-то из своего прошлого.

- Дядя Филя, а ты сам-то в бога веровал? – спросил я его.

- Недолго. С малых лет в тайгу подался. Втюрился вот в неё, - он большим пальцем показал куда-то неопределённо,  – и мёдом не корми – во сне снится. Ведь скажи – как бабка нашептала -  от работы на пашне меня изжога загрызла. А охота и рыбалка для меня завсегда первейшим делом были. И фартовым был. Но раньше-то на промысловиков как смотрели? – Лодыри, тунеядцы. Это теперь ежели ленка или таймешонка выудишь – ты ого-го! Почётный человек на селе. От друзей и бутылок спасу нет. Только тайга, она, матушка, спрашивает по всем статьям на сто двадцать. Зевать некогда. Другой раз такую ассамблею подкинет – ни дать, ни взять. Да тебе что говорить – сам таёжник, научен не раз. Так что, понимашь, – мне на молитвы времечко выкроить не так-то просто было.

…  - Дядя Филя, а тебе самому приходилось встречаться с непонятным, не являлось ничего?

Пауза, которой я воспользовался, затянулась. Старик покряхтел, усмехнулся, снова прикурил потухшую цигарку и только потом ответил.

- Являлось и ко мне. А как же?! ты, конечно, не поверишь, но это дело твоё. Давненько, паря, это было. По молодости. Голова ещё не соображала. Но было. Приходило и ко мне.

- Так расскажи! – обрадовался я, в надежде, что его рассказом скрасится долгая ночь у костра, хотя и предполагал услышать какую-нибудь обычную, избитую до пошлости побасёнку. Но я ошибся и был приятно удивлён услышанным.

- Рассказать не штука. Только ведь вы теперь в такое не верите. Ты тоже не поверишь. Ну, да ладно! Ежели настроение имеешь – послушай.

…  - В ту зиму я с Котькой зверя промышлял. И, понимаешь, везло нам по крупному. Зверя дивно было. Ну, у нас, ясно дело, всё, как следоват, по закону. Договор имеем, мясо на прииск возим, сдаём, а шкуры, камусы и рога – в район, в Заготконтору. Это ещё до войны было, после раскулачивания. В тот год Папанин на полюсе зимовал, и водку ещё четвертями и шкаликами продавали. Проще всё было. Но и урабатывались  на нет. Дело не шутейное: по хребтам как загнанные

волки мотались, на след напал – тут уж не до курёнки. Тем более, добыл зверя – его ободрать надо, разделать да к реке стаскать. Оттель уже конём по льду до прииска. А тут что ни день-два – туша. Как нашептал кто, никогда такого ни одну зиму не бывало. Прёт и марал, и сохатый буром, продыху нет.

Обосновались мы в моём зимовье у устья Фадеева ручья. Займище там обширное. Срубили баньку и пригородили загон с навесом для коня. Место подручное было: до прииска вёрст двадцать всего. По берегу реки ещё несколько балаганов-подсобок наладили из жердей и хвои. На всякий случай. Тяжело приходилось, сам понимаешь – в тайге на промысле ни дня, ни ночи, ни выходных, ни праздников. Успевай, пока фартит. Так мы, считай, на струе кабарожьей да на   мумие только и дюжили. С устаточку в кружку с чаем три, четыре крупиночки – и снова зарядился на пару деньков. Это зелье на промысле первейшая подмога. Спорая. Ни сна тебе, ни устали. Сейчас вспомнишь – аж не верится – уродовались как только хотели. По хребтам и логам дороги понатоптали, хоть боком катись!..

И всё бы ладно – зима выдалась сиротская: более сорока морозы не доходили, по тайге ходить одно удовольствие. Да только после Нового года накладочка случилась: собаки лишились. И вышла-то ассамблея по-дурному. Ночью вышли мы к Лиственничной. Там бригады лесозаготовителей из наших колхозов стояли.

Утром, едва мы вздремнули, подымают: «Спите, охотнички! Собака марала пригнала, два часа лает, дозваться вас, лодырей, не может».

Мы, ясное дело, за карабины и, как были в кальсонах и голоухи, выскочили из барака. Пиратка наш – точно – марала держит. Умудрился на скалу выгнать, что сразу за бараком.

Как тут стрелишь? Стал кликать пса, чтобы к нам спустился, да только старание это бесполезное: какая охотничья собака от зверя отступится?! А лесорубы подначивают: «Стрелки хреновые, боитесь промажете! Да где уж вам попасть!»

А попасть и на самом деле не просто – скала-то сажен на сто. Отвесная. У брата гордость взыграла, передёрнул затвором. Я его держать: «Опомнись! Пса угробишь!..» Не смог помешать – вскинул карабин, стрельнул. И чё тут гадать – как я сказал, так и получилось: марал повалился, Пират за ним. Под скалой одни лоскуты да мокрое место одно от обоих.

Разругались мы с братом на нет. Картина, понятное дело, хоть волком вой. Что мы теперь без собаки?.. Задумаешься!

В общем, раз брат виноват, то деваться некуда – ему и  топать домой за другой собакой. А туда ни мало, ни много, а семьдесят вёрст с гаком. Три дня ему сроку и без собаки – хоть какой-нибудь – наказал не возвращаться. Сам подался к зимовью.

…  Сразу по дороге к зимовью набрёл на свежие следы сохатых. Версты четыре гнался за ними – завалил обоих. Освежевал, разделал, разложил кусками, снегом притрусил. Иначе как! Тайгой не одни мы кормимся – чуть зазевался – остался с носом. Взять, к примеру, осень. Ураган пронёсся над кедровником, шишек насбивал. Тут уж сразу вся живность бросается на доступный дармовой харч. Медведи и бурундуки, белки и рябчики. И наш брат тоже маху не даёт. И с мясом так же.. Оставишь открытым – считай, пропало. Пролетит ворон в поднебесье, заметит пропитание и только раз каркнет, а ёго уже всё таёжное население поняло. Слетается, сбегается всё живое за десять вёрст. И зверьё, и птицы, они ведь все друг друга понимают. Тут тебе и ворона, и кукша, тут и рыси, и зайцы, волки бродячие. Каждый норовит свой пай урвать. Мышь и та пронюхает, вылезет из-под снега. Через день плакала твоя добыча – одни косточки останутся. Да и те подточат.

Вот и остаётся мне: рви, не стой! От зимовья надо нарту привезти, на ней мясо с хребта спустить на лёд. А уж по реке лошадкой до прииска

доставить. Работёнка, сам понимаешь, для одного – не приведи господь! Но – глаза боятся, а руки-ноги делают. Короче: управлялся я с этой добычей три дня. И всё бегом, всё спешка. Мясо сдал на прииск, продуктишков малость прикупил, и, на всякий случай, бутылочку впридачу. На обратном пути – что тянуть-то? -помаленьку, понемногу да и высосал её.

Вот тут-то всё и началось. Чувствую, как оно уже потихоньку наступает: вино не берёт – как воду пью, в голове то мысли всякие, то кружение непонятное. А такое спроста не бывает. Сразу догадался что к чему: выкрало оно момент, когда я в тайге один остался, но не поддаюсь.

А погода сорвалась! – взахлёб ломит! Отродясь такой падеры не было. Светопреставленье да и только. Снег валит – руку свою не видишь. Конь бедный едва тащится – таёжный, а с дороги сбиться боится. Навалилась тьма белая – хоть глаз выткни.

Но до зимовья добрался-таки с горем пополам, лошадку распряг, а расхомутать сил не хватило – так в загон и пустил охомутанной. А сам в избушку печь растоплять, чай кипятить, мясо варить. Копошусь, навроде, но в нутрях чувствую жар неприятный так по жилам и растекается, так и ходит, да в голову ударяется. А погода вконец одурела, как с цепи сорвалась. Хотел дров поболе натаскать – ветер с ног сбивает, снегом глаза выстёгивает. По лесу только треск да гул – стоном стонет тайга. И. хотя сам весь на взводу, страх подкрадывается: а вдруг это оно? Сомнения взяли. С ним-то шутки плохи. Дровишек всё же натаскал, печка топится, прилёг на минутку.

Дверь загодя прикрыл, а одежонку сушить развесил.

Прилёг, значит, а сам жду. Не ночью, так утром Котька вернуться должен  с собакой, непременно. Лежу, а сон не идёт, и в голове туман. Это, понял, точно оно знак даёт. Да, если бы братан пришёл вовремя, может, ничего и не было. Только не тот это был напарничек. Одним словом – не таёжник. Наш брат что – в тайгу торопится, а Котька, у того голова всё на восток завёрнута, всё норовит в село сгонять.

… - А тут прилёг, значит, я на малое время, да будто провалился куда. И вроде сплю, и вроде не сплю. Мысли  всякие, а, может, сон снится. Ничего не пойму. Вроде лето, жара. Я на бахче. Громадная куча арбузов, и я в ней тону. Ну натурально, как в воде. Барахтаюсь, хочу выбраться из них, а заместо этого ухожу всё глубже. Они из-под меня выворачиваются, всплывают. Диво какое-то! И понимаю, что опасно, а страху почему-то нет. Наоборот. Почему-то весело мне от такого изобилия – никогда столько арбузов не видел – смеюсь от такой забавы. А они все громадные, которые тёмно-зелёные, аж чёрные, которые полосатые, светлые. Хвостики у всех сухие – значит спелым-спело. И так хочется поесть сладость эту, аж слюнки текут. У меня уже и нож в руке… - И вдруг осенило!

Догадался: это ведь оно. Заманивает. Я же в зимовье, за стенами зима, снегу более метра – какие могут быть арбузы?! И нож, вижу, не такой, как у меня. Ну, тут уж меня, как ушатом ледяной воды окатили. Врёшь! – думаю. - Не на того нарвалось! Меня-то тебе не сломить! И нож, ясное дело, бросаю, барахтаться перестал, на арбузы не смотрю. Перекреститься хотел, да, думаю, хуже бы не было – я же вероотступник. Намерился подняться с лежанки – не тут-то было! Всё тело, как связанное. Понял, что теперь у меня одна надежда на Костю. Должен ведь он, срамник, понимать, что без него я тут

пропасть могу. Жду его с минуты на минуту. А время идёт. Я упираюсь, не сдаюсь, на арбузы плюю. Тем и спасся. Исчезли арбузы, тишина кругом…

И, наконец, скрип снега за стеной. Обрадовался: думал, Костя вернулся. А двоим нам бояться нечего – к двоим оно уже не рискнёт подступаться. Слушаю – точно: шаги прохрустели до двери и стихли.

Жду. Но никто не заходит. Уж намерился встать, открыть дверь, встретить брата, как в дверь постучали. Сразу всё понял. Э, думаю, меня тебе не провести. А там опять стук. Стучи, стучи, думаю, всё одно не открою. А само открыть не посмеешь. Утро настанет – само скроешься. И тут дверь с треском распахнулась, а за ней – никого. Ещё лучше! Лежу соображаю – ведь опять ловушка. Выманивает меня из зимовья. Но уж тут хрена! – не бывать этому! Половина ночи уже прошла, а до утра меня под шубой не заморозишь. Пусть дверь открыта.

- А за дверью светопреставление: гул, треск ломаемых деревьев, завывание урагана, синие молнии. Труба на крыше железная воет и брякает, в дверь ветром снег, как лопатой, загребает. Страх обуял меня. Да и как тут не испугаться?! Понимаю ведь – неспроста всё это, всё это его проделки. Но терплю. Лежу, не шевелюсь. А времечко не торопится, медленно тянется. Кажется, уже вечность миновала. Лежу, пытаюсь вспомнить что-нить из жизни, чтоб не так страшно – ничто на ум не идёт. Другой раз из-за всяких мыслей уснуть не можешь, забыться хочешь – не получается, а тут – пуста башка, как мережка – тряси не тряси – ничего не вытрясешь. Терплю так.

- Вдруг из-за бури навроде как колокольчик едва брякнул. Прислушиваюсь – точно. Всё яснее, всё ближе заливается, во тьме и грохоте ночного разбоя. Уже совсем рядом. Бубенцы, щелкунцы заиграли. И тут – хоть верь, хоть не верь – вылетает тройка в праздничной нарядной сбруе с кистями, вся в ракушках и пряжках серебряных, дуга вятская расписная, под ней колокольчики заливаются, а кошёвка вся в коврах и цветах. Я с оторопи давай глаза протирать, промаргиваться. Дело-то не шутейное – само показалось. Такого ещё отродясь не случалось со мной.

 Стала тройка, как вкопана, пыль снежная осела, и тут-то я увидел настоящее чудо-чудное: в кошёвке сидит под свадебной фатой, с венком из роз и под накинутой на плечи горностаевой шубой, деваха. Невеста! Красоты, сын мой, какой свет не видывал! У меня аж слёзы навернулись, затрясло всего. А она вожжи держит, сама на меня смотрит. Печальная такая. Одной ручкой эдак, стыдясь, навроде, к себе зовёт, машет, манит. С коней пена шапками падает, копытят, рвутся вперёд – удержу нет.

А она машет и голову всё ниже и ниже. Понимает, знать-то блудница, что меня ей не провести, что я не выйду. Я-то всё сразу сообразил.

- Тогда она отбросила шубу, сорвала фату и встала. Ну, тут уж, брат, и  ума лишиться было запросто: волосы русые по спине и плечам рассыпались, слёзы по щекам дорожки проторили, а сама – в чём мать родила! И такая, стерва, ладная, такая красивая – слов нет – сказка! У меня дух захватило, сердце заколотилось и одно желание: выскочить, схватить её и – в зимовьё, в тепло, согреть, успокоить, бедную. Но понимаю – это оно. Поддаваться нельзя. Лежу, не шевелюсь, жду – что же оно ещё вытворит. А время-то уже к утру приближается. Зимние ночи, они хоть и длинные, а всё ж не бесконечны. Пережду, думаю, я тебя, себя пересилю. Да только не так это просто: живой ведь, без изъянов, не калека. Но креплюсь, не сдаюсь. Мне-то, думаю, под шубой - не тебе под ураганом голой.

- Но и она не дура, дело-то её не движется – выходит, надо на что-то решаться. Понимаешь – бросила вожжи, выходит из кошевы и, как есть босая, по снегу ко мне. Идёт медленно, словно придавленная горем, плачет. И – верь, не верь – заходит в зимовьё и садится перед печкой на чурку. Я на неё налюбоваться – не налюбуюсь, смотрю – не насмотрюсь. Уж такая она царица- лебёдушка, каких и в сказках не бывает. А тут – рукой подать – как есть настоящая, живая, рядом. И всё-то в ней красиво, и всё-то за душу цепляется, корёжит меня. Какой же нормальный мужик не любит баб?! Я тоже не безгрешен. А тогда – тем более – молодой был. Попробуй устоять, отказаться от такой…

- А она тут ещё и заговорила. И ведь имя моё знает! Вот пройдоха, вот стерва!

«Филенька, говорит, милый мой, я ведь твоя невеста. Да ты и сам всё видишь, всё знаешь. Ну поднимись, поедем со мной. Не отказывайся от своего счсастья, и меня счастливой сделай. Не могу я больше без тебя. Ты мой суженый, единственный. Сколько же я должна ещё томиться в ожидании?»

- Это она мне такое: суженый, единственный. А у меня дома уже два пацана, да мамка ихняя. Что и подумать – не знаю. Ну прямо змеёй вползает ко мне в нутро. Но молчу. Сам едва владею собой. И жалко её, навроде, и боюсь. Смотрю – и удивляюсь, и страшно: а вдруг переборет меня, не выдержу. Тогда всё. Конец. Это я сразу понял. А от неё аж свет исходит, глаз отвести невозможно.

… А она, как ни в чём не бывало, уговаривает:

«Миленький, ну скорее. Кони-то, глянь, какие. Ты на таких век не ездил. Вставай, поедем, тут тебе не видать света-радости, вгонит в землю нужда беспросветная, надсадит работа рабская безутешная. Не лежи, встань, замёрзнешь ведь».

И тут я не выдержал, заговорил. Знаю, нельзя, а не смог, прорвало против воли моей, и прошу: «А ты подкинь дровишек в печку-то. И дверь прикрой. Сама ведь окочуришься раньше меня. Да стыд прикрой». Вижу, невеста моя сразу повеселела от слов моих. Наверняка решила, что я начал сдаваться. Быстренько сунула пару полешек в печку и улыбнулась мне. «Что ты, миленький! Меня мороз не берёт. Я горячая. Иди ко мне, потрогай, какая я, обними, поцелуй.

Узнай, отведай, какая она любовь настоящая. Никто тебя не обласкает так, как я. Иди! Что же ты ждёшь?..»

 И так охота мне подойти, дотронуться до неё, в глаза посмотреть. Так жалко её, аж слёзы навернулись. Но знаю – нельзя. Стоит лишь коснуться её и – конец. Держу себя. А она умоляет: «Филечка, жизнь ты моя сладкая, не будет мне света без тебя, умру я горемычная одинёшенька. Или не люба я тебе, ужели совсем не нравлюсь? Посмотри, какая я молодая, чистая, ласковая. Только со мной счастье твоё. Ненаглядный, мне без тебя возвращаться нельзя. Пожалей ты меня бедную. Поедем? Иначе не жить мне. Спаси меня, родненький…»

 А я гляжу на неё, слушаю, и, ведь всё, что говорит, правда истинная. И глаза детские, доверчивые, и такая тоска в них, и слёзы по щёчкам настоящие. Плечики, спинку ссутулила в горе своём неизбывном, а тельце худенькое, угловатое, розовым светом исходится. И такая жалость во мне поднялась-защемила – ну, прямо, всё забыл. А она всё просит: «Умоляю! Соколик ты мой, солнышко моё, послушайся меня, поверь мне: ты судьба моя. Давно мучаюсь я тобой, давно сохну, и вот теперь, когда, наконец, свиделись, ты, счастье моё, сомневаешься. Ну, подымись, подойди, обними…»

 И ведь так меня заговорила чертовка – совсем было собрался встать и – к ней, как вдруг над гудящей тайгой проплыл едва слышимый звон большого колокола Никольской церкви. И удивительно: сорок вёрст, а пробился до слуха сквозь бурю-ураган. Не успел заглохнуть первый удар, донёсся второй, потом третий, и уже непрерывный слабый звук завладел наступающим ранним утром. Это было моим спасением. Я очнулся. Тройка дико заржала, поднялась на дыбы. Невеста моя, как ошпаренная, вскочила, схватилась за голову. «Испортил ты мне всё, - проговорила в сердцах. - Но я проклинать тебя не стану. А ты всю жизнь будешь жалеть, каяться будешь, вспоминать меня, сохнуть по мне. Но только не жди – я больше никогда не приеду, не загляну к тебе. Гореть тебе не сгореть». Сказала так и быстренько выскочила из зимовья, оглянулась, погрозила мне пальчиком, упала в кошёвку, схватила вожжи и – только их видел. Исчезли без ржания, без топота, без звона колокольчиков. Словно испарились. Только буря месила снег за дверью, да раскачивала, гудела тайгой. А меня, чую, точно в кипяток опускают – сработала-таки шельма.

Старик умолк. После паузы не спеша достал кисет, свернул цигарку, прикурил от яркой головни. Я тоже молчал. Мне казалось, что Филипп Иванович не всё ещё досказал, что чем-то он ещё должен дополнить свой рассказ. Я ждал.

Звёзды постепенно начали тускнеть и гаснуть. Выборочно. Сперва те, что поменьше, из глубины Вселенной. Небесный фон едва заметно светлел. С хребта к реке потянул утренний свежий хиузок.

Я подновил костёр.

- Нет, сын, как ни говори, а что-то всё одно есть. И оно неспроста, - медленно и в раздумье заговорил старик. – Что-то за всем этим кроется… – он помолчал. Он был ещё там, в своей заимке, он был ещё во власти той необъяснимой, незабвенной ночи. – Ведь как сказала, так будто занозу забила в живое тело, как болезнь вошла в меня – в душу, в сердце, в голову… По первости оно сильно донимало: куда бы ни носило, чем бы ни занимался – всюду она за мной по пятам… да и теперь ещё… как вспомню… Для вас нонче оно, конечно смешно, не верите…

- А что же потом, что на поверку вышло? – решил я реабилитировать своё поколение, апеллируя фактами. – Ни бури, ни тройки?..

Старик ухмыльнулся.

- Хм!.. А вот было! Всё было! И буря, и тройка. Как есть всё.

- И каким же образом ты удостоверился в этом?

- Не вдруг, паря, до проверки дошло. Три дня провалялся я в нетопленной избушке. Варначина-то мой аж на шестые сутки соизволил заявиться. Чуть тёпленького захватил.

- Ну и что же он?

- Перво-наперво давай отваживаться со мной. И вопросами замучил: зачем столь дров натаскал в избушку, зачем дверь растворил, что за ураган такой пронёсся – деревьев поналомал, понавалил, и что за канава такая в снегу подле зимовья? Я ему, что могу, объясняю. А про тройку и невесту помалкиваю. Через день кое-как оклемался. Поднялся, вышел осмотреться. Гляжу и диву даюсь: сколь деревьев повалено, какие сугробы наворотило бурей, а где тройка шла – канава, где стояла – едва не до земли снег вытоптан и  мох выворочен. Ведь всё помню: как подъехала, где стояла. Всё, как на карте нарисовано, как есть вся биография на снегу. Смотрю это я, а глазам не верю. Ужель правда это всё было? Если было, то и она была? Как же иначе?.. Тут, паря, я едва снова не заболел. А вечером рассказал всё, как было, брату. Поверил ведь. Оно, конечно, было –то всё ещё когда!.. Тогда ещё в такие ассамблеи верили.

… - А сам-то ты, дядя Филя, как всё это понимаешь? – задал я не совсем тактичный вопрос.

Старик долго обдумывал свой ответ.

- Что тут скажешь? - он смущённо опустил голову, а после паузы неопределённо и виновато произнёс:  - И поверить, навроде, стыдно, и не поверить – грех. Сходится-то вся картина. Вот ведь какая история.

Филиппа Ивановича ещё и сейчас, после стольких лет, волновало необъяснимое явление или видение. Разум требовал ясного ответа, убедительных доводов, а сердце ждало того, возможно потерянного маленького счастья. Но ни того, ни другого жизнь ему не дала, не смогла дать и накопленная мудрость за долгие, долгие прожитые годы.

*Название главы от составителя – М.Т.

 Представленная  первая глава книги  взята с сокращением.

Вертикаль.2026 г.



Комментарии