Генрих Батц. Глава Тайноголосье
Гореть тебе, не сгореть*
Из романа-хроники «Торг Сивиллы»
(Сполохи)
… Белые ночи мои! Исповедальня, выпестованная
воспоминаниями и надеждами в пору зимних всполохов.
… Рвутся они из глубин памяти … эти простые
истории-сполохи, из которых складывается и состоит мир.
(Автоэпиграф
из Пролога к роману)
Ночь. Низкие звёзды и распластанный Млечный Путь. Речные струи позванивают, разбиваясь о выступающие камни. Костёр светит и ласково греет, тихо, без искр. Оранжевой кистью пламя вычерчивает контуры сурового профиля моего провожатого. Крупный прямой нос, густые, слегка вьющиеся волосы, неряшливо ниспадающие на крутой высокий лоб; редкие усики над пухлыми губами и заросший подбородок. Что-то из древности проглядывает не кричащей мудростью, чем-то добрым, всепрощающим веет от этого мужественного профиля, изборождённого глубокими морщинами. Но молодо светятся в полуприщуре впалые глаза, повидавшие немало лиха на своём веку.
Эта ночь, река, костёр и
профиль с какой-то магической силой унесли меня в далёкое-далёкое прошлое.
Вероятно, такие лица служили образцами для высекания идолов, которые и сегодня ещё смотрят на нас из забытых
историй веков в молчаливой печали, как на
обречённых.
Мои мысли, вероятно, передались
соседу, потому что он заговорил почти о том же.
- Не-ет, сын, как ты ни
мудри, как ни суди-ряди, а что-то всё одно есть. Оно есть, и оно тут, с нами. –
Старик проделал широкий жест, давая тем самым понять, что ОНО рядом.- Мы его не
видим. Оно не показывается, но оно есть. Навроде ничо, никак, совсем, а оно всё
же здесь. Здесь…
Заметив веселинки
недоверия на моём лице, он пожал плечом и после небольшой паузы в раздумье
продолжил:
- Оно и понятно: нонче
ничо не признают – ни в бога, ни в дьявола не верят, вот оно и не приходит. А
раньше-то оно тоже частенько являлось, многим. Да и сами люди – чего греха
таить – много чего знали и могли. И колдуны, и ведьмы были. Это точно. Кого
присушат, кого сурочат. Всяко было. И оно было.
Старик снова умолк,
задумавшись, вероятно вспоминая что-то из своего прошлого.
- Дядя Филя, а ты сам-то в
бога веровал? – спросил я его.
- Недолго. С малых лет в
тайгу подался. Втюрился вот в неё, - он большим пальцем показал куда-то
неопределённо, – и мёдом не корми – во
сне снится. Ведь скажи – как бабка нашептала -
от работы на пашне меня изжога загрызла. А охота и рыбалка для меня
завсегда первейшим делом были. И фартовым был. Но раньше-то на промысловиков
как смотрели? – Лодыри, тунеядцы. Это теперь ежели ленка или таймешонка выудишь
– ты ого-го! Почётный человек на селе. От друзей и бутылок спасу нет. Только
тайга, она, матушка, спрашивает по всем статьям на сто двадцать. Зевать
некогда. Другой раз такую ассамблею подкинет – ни дать, ни взять. Да тебе что
говорить – сам таёжник, научен не раз. Так что, понимашь, – мне на молитвы
времечко выкроить не так-то просто было.
… - Дядя Филя, а тебе самому приходилось
встречаться с непонятным, не являлось ничего?
Пауза, которой я
воспользовался, затянулась. Старик покряхтел, усмехнулся, снова прикурил
потухшую цигарку и только потом ответил.
- Являлось и ко мне. А как
же?! ты, конечно, не поверишь, но это дело твоё. Давненько, паря, это было. По
молодости. Голова ещё не соображала. Но было. Приходило и ко мне.
- Так расскажи! –
обрадовался я, в надежде, что его рассказом скрасится долгая ночь у костра,
хотя и предполагал услышать какую-нибудь обычную, избитую до пошлости
побасёнку. Но я ошибся и был приятно удивлён услышанным.
- Рассказать не штука.
Только ведь вы теперь в такое не верите. Ты тоже не поверишь. Ну, да ладно!
Ежели настроение имеешь – послушай.
… - В ту зиму я с Котькой зверя промышлял. И,
понимаешь, везло нам по крупному. Зверя дивно было. Ну, у нас, ясно дело, всё,
как следоват, по закону. Договор имеем, мясо на прииск возим, сдаём, а шкуры,
камусы и рога – в район, в Заготконтору. Это ещё до войны было, после
раскулачивания. В тот год Папанин на полюсе зимовал, и водку ещё четвертями и
шкаликами продавали. Проще всё было. Но и урабатывались на нет. Дело не шутейное: по хребтам как
загнанные
волки мотались, на след
напал – тут уж не до курёнки. Тем более, добыл зверя – его ободрать надо,
разделать да к реке стаскать. Оттель уже конём по льду до прииска. А тут что ни
день-два – туша. Как нашептал кто, никогда такого ни одну зиму не бывало. Прёт
и марал, и сохатый буром, продыху нет.
Обосновались мы в моём
зимовье у устья Фадеева ручья. Займище там обширное. Срубили баньку и
пригородили загон с навесом для коня. Место подручное было: до прииска вёрст
двадцать всего. По берегу реки ещё несколько балаганов-подсобок наладили из
жердей и хвои. На всякий случай. Тяжело приходилось, сам понимаешь – в тайге на
промысле ни дня, ни ночи, ни выходных, ни праздников. Успевай, пока фартит. Так
мы, считай, на струе кабарожьей да на мумие только и дюжили. С устаточку в кружку с
чаем три, четыре крупиночки – и снова зарядился на пару деньков. Это зелье на
промысле первейшая подмога. Спорая. Ни сна тебе, ни устали. Сейчас вспомнишь –
аж не верится – уродовались как только хотели. По хребтам и логам дороги
понатоптали, хоть боком катись!..
И всё бы ладно – зима
выдалась сиротская: более сорока морозы не доходили, по тайге ходить одно
удовольствие. Да только после Нового года накладочка случилась: собаки
лишились. И вышла-то ассамблея по-дурному. Ночью вышли мы к Лиственничной. Там
бригады лесозаготовителей из наших колхозов стояли.
Утром, едва мы вздремнули,
подымают: «Спите, охотнички! Собака марала пригнала, два часа лает, дозваться
вас, лодырей, не может».
Мы, ясное дело, за
карабины и, как были в кальсонах и голоухи, выскочили из барака. Пиратка наш –
точно – марала держит. Умудрился на скалу выгнать, что сразу за бараком.
Как тут стрелишь? Стал
кликать пса, чтобы к нам спустился, да только старание это бесполезное: какая
охотничья собака от зверя отступится?! А лесорубы подначивают: «Стрелки
хреновые, боитесь промажете! Да где уж вам попасть!»
А попасть и на самом деле
не просто – скала-то сажен на сто. Отвесная. У брата гордость взыграла,
передёрнул затвором. Я его держать: «Опомнись! Пса угробишь!..» Не смог
помешать – вскинул карабин, стрельнул. И чё тут гадать – как я сказал, так и
получилось: марал повалился, Пират за ним. Под скалой одни лоскуты да мокрое
место одно от обоих.
Разругались мы с братом на
нет. Картина, понятное дело, хоть волком вой. Что мы теперь без собаки?..
Задумаешься!
В общем, раз брат виноват,
то деваться некуда – ему и топать домой
за другой собакой. А туда ни мало, ни много, а семьдесят вёрст с гаком. Три дня
ему сроку и без собаки – хоть какой-нибудь – наказал не возвращаться. Сам
подался к зимовью.
… Сразу по дороге к зимовью набрёл на свежие
следы сохатых. Версты четыре гнался за ними – завалил обоих. Освежевал,
разделал, разложил кусками, снегом притрусил. Иначе как! Тайгой не одни мы
кормимся – чуть зазевался – остался с носом. Взять, к примеру, осень. Ураган
пронёсся над кедровником, шишек насбивал. Тут уж сразу вся живность бросается
на доступный дармовой харч. Медведи и бурундуки, белки и рябчики. И наш брат
тоже маху не даёт. И с мясом так же.. Оставишь открытым – считай, пропало.
Пролетит ворон в поднебесье, заметит пропитание и только раз каркнет, а ёго уже
всё таёжное население поняло. Слетается, сбегается всё живое за десять вёрст. И
зверьё, и птицы, они ведь все друг друга понимают. Тут тебе и ворона, и кукша,
тут и рыси, и зайцы, волки бродячие. Каждый норовит свой пай урвать. Мышь и та
пронюхает, вылезет из-под снега. Через день плакала твоя добыча – одни косточки
останутся. Да и те подточат.
Вот и остаётся мне: рви,
не стой! От зимовья надо нарту привезти, на ней мясо с хребта спустить на лёд.
А уж по реке лошадкой до прииска
доставить. Работёнка, сам
понимаешь, для одного – не приведи господь! Но – глаза боятся, а руки-ноги
делают. Короче: управлялся я с этой добычей три дня. И всё бегом, всё спешка.
Мясо сдал на прииск, продуктишков малость прикупил, и, на всякий случай,
бутылочку впридачу. На обратном пути – что тянуть-то? -помаленьку, понемногу да
и высосал её.
Вот тут-то всё и началось.
Чувствую, как оно уже потихоньку наступает: вино не берёт – как воду пью, в
голове то мысли всякие, то кружение непонятное. А такое спроста не бывает.
Сразу догадался что к чему: выкрало оно момент, когда я в тайге один остался,
но не поддаюсь.
А погода сорвалась! –
взахлёб ломит! Отродясь такой падеры не было. Светопреставленье да и только.
Снег валит – руку свою не видишь. Конь бедный едва тащится – таёжный, а с
дороги сбиться боится. Навалилась тьма белая – хоть глаз выткни.
Но до зимовья
добрался-таки с горем пополам, лошадку распряг, а расхомутать сил не хватило –
так в загон и пустил охомутанной. А сам в избушку печь растоплять, чай
кипятить, мясо варить. Копошусь, навроде, но в нутрях чувствую жар неприятный
так по жилам и растекается, так и ходит, да в голову ударяется. А погода вконец
одурела, как с цепи сорвалась. Хотел дров поболе натаскать – ветер с ног
сбивает, снегом глаза выстёгивает. По лесу только треск да гул – стоном стонет
тайга. И. хотя сам весь на взводу, страх подкрадывается: а вдруг это оно?
Сомнения взяли. С ним-то шутки плохи. Дровишек всё же натаскал, печка топится,
прилёг на минутку.
Дверь загодя прикрыл, а
одежонку сушить развесил.
Прилёг, значит, а сам жду.
Не ночью, так утром Котька вернуться должен
с собакой, непременно. Лежу, а сон не идёт, и в голове туман. Это,
понял, точно оно знак даёт. Да, если бы братан пришёл вовремя, может, ничего и
не было. Только не тот это был напарничек. Одним словом – не таёжник. Наш брат
что – в тайгу торопится, а Котька, у того голова всё на восток завёрнута, всё
норовит в село сгонять.
… - А тут прилёг, значит,
я на малое время, да будто провалился куда. И вроде сплю, и вроде не сплю.
Мысли всякие, а, может, сон снится.
Ничего не пойму. Вроде лето, жара. Я на бахче. Громадная куча арбузов, и я в
ней тону. Ну натурально, как в воде. Барахтаюсь, хочу выбраться из них, а
заместо этого ухожу всё глубже. Они из-под меня выворачиваются, всплывают. Диво
какое-то! И понимаю, что опасно, а страху почему-то нет. Наоборот. Почему-то
весело мне от такого изобилия – никогда столько арбузов не видел – смеюсь от такой
забавы. А они все громадные, которые тёмно-зелёные, аж чёрные, которые
полосатые, светлые. Хвостики у всех сухие – значит спелым-спело. И так хочется
поесть сладость эту, аж слюнки текут. У меня уже и нож в руке… - И вдруг
осенило!
Догадался: это ведь оно.
Заманивает. Я же в зимовье, за стенами зима, снегу более метра – какие могут
быть арбузы?! И нож, вижу, не такой, как у меня. Ну, тут уж меня, как ушатом
ледяной воды окатили. Врёшь! – думаю. - Не на того нарвалось! Меня-то тебе не
сломить! И нож, ясное дело, бросаю, барахтаться перестал, на арбузы не смотрю.
Перекреститься хотел, да, думаю, хуже бы не было – я же вероотступник.
Намерился подняться с лежанки – не тут-то было! Всё тело, как связанное. Понял,
что теперь у меня одна надежда на Костю. Должен ведь он, срамник, понимать, что
без него я тут
пропасть могу. Жду его с
минуты на минуту. А время идёт. Я упираюсь, не сдаюсь, на арбузы плюю. Тем и
спасся. Исчезли арбузы, тишина кругом…
И, наконец, скрип снега за
стеной. Обрадовался: думал, Костя вернулся. А двоим нам бояться нечего – к
двоим оно уже не рискнёт подступаться. Слушаю – точно: шаги прохрустели до
двери и стихли.
Жду. Но никто не заходит.
Уж намерился встать, открыть дверь, встретить брата, как в дверь постучали.
Сразу всё понял. Э, думаю, меня тебе не провести. А там опять стук. Стучи,
стучи, думаю, всё одно не открою. А само открыть не посмеешь. Утро настанет –
само скроешься. И тут дверь с треском распахнулась, а за ней – никого. Ещё
лучше! Лежу соображаю – ведь опять ловушка. Выманивает меня из зимовья. Но уж
тут хрена! – не бывать этому! Половина ночи уже прошла, а до утра меня под
шубой не заморозишь. Пусть дверь открыта.
- А за дверью
светопреставление: гул, треск ломаемых деревьев, завывание урагана, синие
молнии. Труба на крыше железная воет и брякает, в дверь ветром снег, как
лопатой, загребает. Страх обуял меня. Да и как тут не испугаться?! Понимаю ведь
– неспроста всё это, всё это его проделки. Но терплю. Лежу, не шевелюсь. А
времечко не торопится, медленно тянется. Кажется, уже вечность миновала. Лежу,
пытаюсь вспомнить что-нить из жизни, чтоб не так страшно – ничто на ум не идёт.
Другой раз из-за всяких мыслей уснуть не можешь, забыться хочешь – не
получается, а тут – пуста башка, как мережка – тряси не тряси – ничего не
вытрясешь. Терплю так.
- Вдруг из-за бури навроде
как колокольчик едва брякнул. Прислушиваюсь – точно. Всё яснее, всё ближе
заливается, во тьме и грохоте ночного разбоя. Уже совсем рядом. Бубенцы,
щелкунцы заиграли. И тут – хоть верь, хоть не верь – вылетает тройка в
праздничной нарядной сбруе с кистями, вся в ракушках и пряжках серебряных, дуга
вятская расписная, под ней колокольчики заливаются, а кошёвка вся в коврах и
цветах. Я с оторопи давай глаза протирать, промаргиваться. Дело-то не шутейное
– само показалось. Такого ещё отродясь не случалось со мной.
Стала тройка, как вкопана, пыль снежная осела,
и тут-то я увидел настоящее чудо-чудное: в кошёвке сидит под свадебной фатой, с
венком из роз и под накинутой на плечи горностаевой шубой, деваха. Невеста!
Красоты, сын мой, какой свет не видывал! У меня аж слёзы навернулись, затрясло
всего. А она вожжи держит, сама на меня смотрит. Печальная такая. Одной ручкой
эдак, стыдясь, навроде, к себе зовёт, машет, манит. С коней пена шапками
падает, копытят, рвутся вперёд – удержу нет.
А она машет и голову всё
ниже и ниже. Понимает, знать-то блудница, что меня ей не провести, что я не
выйду. Я-то всё сразу сообразил.
- Тогда она отбросила
шубу, сорвала фату и встала. Ну, тут уж, брат, и ума лишиться было запросто: волосы русые по
спине и плечам рассыпались, слёзы по щекам дорожки проторили, а сама – в чём
мать родила! И такая, стерва, ладная, такая красивая – слов нет – сказка! У
меня дух захватило, сердце заколотилось и одно желание: выскочить, схватить её
и – в зимовьё, в тепло, согреть, успокоить, бедную. Но понимаю – это оно.
Поддаваться нельзя. Лежу, не шевелюсь, жду – что же оно ещё вытворит. А
время-то уже к утру приближается. Зимние ночи, они хоть и длинные, а всё ж не
бесконечны. Пережду, думаю, я тебя, себя пересилю. Да только не так это просто:
живой ведь, без изъянов, не калека. Но креплюсь, не сдаюсь. Мне-то, думаю, под
шубой - не тебе под ураганом голой.
- Но и она не дура,
дело-то её не движется – выходит, надо на что-то решаться. Понимаешь – бросила
вожжи, выходит из кошевы и, как есть босая, по снегу ко мне. Идёт медленно,
словно придавленная горем, плачет. И – верь, не верь – заходит в зимовьё и
садится перед печкой на чурку. Я на неё налюбоваться – не налюбуюсь, смотрю –
не насмотрюсь. Уж такая она царица- лебёдушка, каких и в сказках не бывает. А
тут – рукой подать – как есть настоящая, живая, рядом. И всё-то в ней красиво,
и всё-то за душу цепляется, корёжит меня. Какой же нормальный мужик не любит
баб?! Я тоже не безгрешен. А тогда – тем более – молодой был. Попробуй устоять,
отказаться от такой…
- А она тут ещё и
заговорила. И ведь имя моё знает! Вот пройдоха, вот стерва!
«Филенька, говорит, милый
мой, я ведь твоя невеста. Да ты и сам всё видишь, всё знаешь. Ну поднимись,
поедем со мной. Не отказывайся от своего счсастья, и меня счастливой сделай. Не
могу я больше без тебя. Ты мой суженый, единственный. Сколько же я должна ещё
томиться в ожидании?»
- Это она мне такое:
суженый, единственный. А у меня дома уже два пацана, да мамка ихняя. Что и
подумать – не знаю. Ну прямо змеёй вползает ко мне в нутро. Но молчу. Сам едва
владею собой. И жалко её, навроде, и боюсь. Смотрю – и удивляюсь, и страшно: а
вдруг переборет меня, не выдержу. Тогда всё. Конец. Это я сразу понял. А от неё
аж свет исходит, глаз отвести невозможно.
… А она, как ни в чём не
бывало, уговаривает:
«Миленький, ну скорее.
Кони-то, глянь, какие. Ты на таких век не ездил. Вставай, поедем, тут тебе не
видать света-радости, вгонит в землю нужда беспросветная, надсадит работа
рабская безутешная. Не лежи, встань, замёрзнешь ведь».
И тут я не выдержал,
заговорил. Знаю, нельзя, а не смог, прорвало против воли моей, и прошу: «А ты
подкинь дровишек в печку-то. И дверь прикрой. Сама ведь окочуришься раньше
меня. Да стыд прикрой». Вижу, невеста моя сразу повеселела от слов моих.
Наверняка решила, что я начал сдаваться. Быстренько сунула пару полешек в печку
и улыбнулась мне. «Что ты, миленький! Меня мороз не берёт. Я горячая. Иди ко
мне, потрогай, какая я, обними, поцелуй.
Узнай, отведай, какая она
любовь настоящая. Никто тебя не обласкает так, как я. Иди! Что же ты ждёшь?..»
И так охота мне подойти, дотронуться до неё, в
глаза посмотреть. Так жалко её, аж слёзы навернулись. Но знаю – нельзя. Стоит
лишь коснуться её и – конец. Держу себя. А она умоляет: «Филечка, жизнь ты моя
сладкая, не будет мне света без тебя, умру я горемычная одинёшенька. Или не
люба я тебе, ужели совсем не нравлюсь? Посмотри, какая я молодая, чистая,
ласковая. Только со мной счастье твоё. Ненаглядный, мне без тебя возвращаться
нельзя. Пожалей ты меня бедную. Поедем? Иначе не жить мне. Спаси меня,
родненький…»
А я гляжу на неё, слушаю, и, ведь всё, что
говорит, правда истинная. И глаза детские, доверчивые, и такая тоска в них, и
слёзы по щёчкам настоящие. Плечики, спинку ссутулила в горе своём неизбывном, а
тельце худенькое, угловатое, розовым светом исходится. И такая жалость во мне
поднялась-защемила – ну, прямо, всё забыл. А она всё просит: «Умоляю! Соколик
ты мой, солнышко моё, послушайся меня, поверь мне: ты судьба моя. Давно мучаюсь
я тобой, давно сохну, и вот теперь, когда, наконец, свиделись, ты, счастье моё,
сомневаешься. Ну, подымись, подойди, обними…»
И ведь так меня заговорила чертовка – совсем
было собрался встать и – к ней, как вдруг над гудящей тайгой проплыл едва
слышимый звон большого колокола Никольской церкви. И удивительно: сорок вёрст,
а пробился до слуха сквозь бурю-ураган. Не успел заглохнуть первый удар,
донёсся второй, потом третий, и уже непрерывный слабый звук завладел
наступающим ранним утром. Это было моим спасением. Я очнулся. Тройка дико
заржала, поднялась на дыбы. Невеста моя, как ошпаренная, вскочила, схватилась
за голову. «Испортил ты мне всё, - проговорила в сердцах. - Но я проклинать
тебя не стану. А ты всю жизнь будешь жалеть, каяться будешь, вспоминать меня,
сохнуть по мне. Но только не жди – я больше никогда не приеду, не загляну к
тебе. Гореть тебе не сгореть». Сказала так и быстренько выскочила из зимовья,
оглянулась, погрозила мне пальчиком, упала в кошёвку, схватила вожжи и – только
их видел. Исчезли без ржания, без топота, без звона колокольчиков. Словно
испарились. Только буря месила снег за дверью, да раскачивала, гудела тайгой. А
меня, чую, точно в кипяток опускают – сработала-таки шельма.
Старик умолк. После паузы
не спеша достал кисет, свернул цигарку, прикурил от яркой головни. Я тоже
молчал. Мне казалось, что Филипп Иванович не всё ещё досказал, что чем-то он
ещё должен дополнить свой рассказ. Я ждал.
Звёзды постепенно начали
тускнеть и гаснуть. Выборочно. Сперва те, что поменьше, из глубины Вселенной.
Небесный фон едва заметно светлел. С хребта к реке потянул утренний свежий
хиузок.
Я подновил костёр.
- Нет, сын, как ни говори,
а что-то всё одно есть. И оно неспроста, - медленно и в раздумье заговорил
старик. – Что-то за всем этим кроется… – он помолчал. Он был ещё там, в своей
заимке, он был ещё во власти той необъяснимой, незабвенной ночи. – Ведь как
сказала, так будто занозу забила в живое тело, как болезнь вошла в меня – в
душу, в сердце, в голову… По первости оно сильно донимало: куда бы ни носило,
чем бы ни занимался – всюду она за мной по пятам… да и теперь ещё… как вспомню…
Для вас нонче оно, конечно смешно, не верите…
- А что же потом, что на
поверку вышло? – решил я реабилитировать своё поколение, апеллируя фактами. –
Ни бури, ни тройки?..
Старик ухмыльнулся.
- Хм!.. А вот было! Всё
было! И буря, и тройка. Как есть всё.
- И каким же образом ты
удостоверился в этом?
- Не вдруг, паря, до
проверки дошло. Три дня провалялся я в нетопленной избушке. Варначина-то мой аж
на шестые сутки соизволил заявиться. Чуть тёпленького захватил.
- Ну и что же он?
- Перво-наперво давай
отваживаться со мной. И вопросами замучил: зачем столь дров натаскал в избушку,
зачем дверь растворил, что за ураган такой пронёсся – деревьев поналомал,
понавалил, и что за канава такая в снегу подле зимовья? Я ему, что могу,
объясняю. А про тройку и невесту помалкиваю. Через день кое-как оклемался.
Поднялся, вышел осмотреться. Гляжу и диву даюсь: сколь деревьев повалено, какие
сугробы наворотило бурей, а где тройка шла – канава, где стояла – едва не до
земли снег вытоптан и мох выворочен.
Ведь всё помню: как подъехала, где стояла. Всё, как на карте нарисовано, как
есть вся биография на снегу. Смотрю это я, а глазам не верю. Ужель правда это
всё было? Если было, то и она была? Как же иначе?.. Тут, паря, я едва снова не
заболел. А вечером рассказал всё, как было, брату. Поверил ведь. Оно, конечно,
было –то всё ещё когда!.. Тогда ещё в такие ассамблеи верили.
… - А сам-то ты, дядя
Филя, как всё это понимаешь? – задал я не совсем тактичный вопрос.
Старик долго обдумывал
свой ответ.
- Что тут скажешь? - он
смущённо опустил голову, а после паузы неопределённо и виновато произнёс: - И поверить, навроде, стыдно, и не поверить
– грех. Сходится-то вся картина. Вот ведь какая история.
Филиппа Ивановича ещё и
сейчас, после стольких лет, волновало необъяснимое явление или видение. Разум
требовал ясного ответа, убедительных доводов, а сердце ждало того, возможно
потерянного маленького счастья. Но ни того, ни другого жизнь ему не дала, не смогла
дать и накопленная мудрость за долгие, долгие прожитые годы.
*Название главы от
составителя – М.Т.
Представленная
первая глава книги взята с
сокращением.
Вертикаль.2026 г.
Комментарии
Отправить комментарий